Домой

Уилл Дюран

История философии
Жизнь и мнения величайших философов

Тайм инк. Нью-Йорк, 1962


I. Контекст Платона

Если вы посмотрите на карту Европы, вы увидите, что Греция, словно рука скелета, вытянула свои пальцы в Средиземное море. На юг от нее лежит великий остров Крит, откуда эти пальцы вытащили во II тысячелетии до новой эры начатки цивилизации и культуры. На восток, за Эгейским морем, лежит Малая Азия, тихая и апатичная сейчас, но бурлящая в доплатоновы времена ремеслами, торговлей и размышлениями. На запад, за Ионическим морем, находятся Италия, Сицилия и Испания, бывшие в те времена греческими колониями, и, наконец, Геркулесовы столпы (которые мы зовем Гибралтаром), эти мрачные ворота, сквозь которые отваживались проходить лишь немногие древние мореходы. А на севере — дикие и полуварварские области, названные затем Фессалией и Македонией, откуда позже пришли племена, давшие гениев гомеровской и перикловой Греции.

Взгляните на карту вновь и обратите внимание на бесчисленные извилины берега и возвышенности на суше: всюду глубокие заливы и бухты, а вся земля изрезана и измята горами и холмами. Греция была разбита на изолированные области этими естественными препятствиями, каждая долина развила свою самостоятельную экономическую жизнь, свое суверенное правительство, собственные установления, собственный диалект, религию и культуру. Появились города, окруженные простиравшимися до подножия гор селами и обработанными полями; так возникли города-государства Эвбея, Локрис, Этолия, Фотис, Беотия, Ахея, Арголис, Элис, Аркадия, Мессения, Лаконика с ее Спартой и Аттика с ее Афинами.

И в последний раз посмотрите на карту, чтобы уяснить себе положение Афин: они находятся на самом дальнем востоке от всех крупных городов Греции. Расположены они так удачно, что стали для греков дверью в Малую Азию, в ее деловые центры, те древние города, куда стремились греки. В Афинах был удивительный порт – Пирей, где многочисленные корабли могли найти убежище от суровых морских волн; был в Афинах и большой морской флот.

В 490-470 до РХ Спарта и Афины, забыв взаимные обиды и объединив свои усилия, отбили персов, пытавшихся под началом Дария и Ксеркса превратить Грецию в колонию Азиатской империи... В этой битве молодой Европы против старческого Востока Спарта дала армию, а Афины — флот. После войны Спарта распустила войска и испытала связанные с этим процессом экономические беспорядки, Афины же превратили свой военный флот в торговый и стали одним из крупнейших торговых городов в античном мире. Спарта впала в стагнацию, Афины же стали деловым центром и портом, местом встреч множества людей с различными культами и привычками, что рождало в афинянах способность сравнения, анализа и мысли. Традиции и догмы быстро разрушаются в таких центрах: там, где есть тысяча верований, легко сомневаться во всех. Возможно, именно торговцы были первыми скептиками: они видели слишком много, чтобы слишком сильно верить. Они также развивали науки: математику — в связи с растущей сложностью обмена, и астрономию — в связи с растущей дерзостью мореплавания. Рост богатства приносил досуг и спокойствие, что образует необходимые предпосылки исследований и размышлений. Теперь от звезд требовали не только подсказывать в навигации, но и разрешать загадки Вселенной: первые греческие философы были астрономами. «Гордые достигнутым, — пишет Аристотель 1, – люди далеко продвинулись после персидских войн; они сделали знание своим уделом и искали более широких исследований». Люди стали достаточно храбрыми, чтобы приступить к естественному объяснению процессов и событий, приписывавшихся ранее сверхъестественным силам; магия и ритуал медленно уступали дорогу рассудку и науке; так начиналась философия.

Сначала эта философия была физической; она смотрела на материальный мир и исследовала конечную и неделимую составляющую вещей. Естественным завершением этой линии мысли был материализм Демокрита (460‑360) — «в действительности нет ничего, кроме атомов и пустоты». Это было одним из основных положений греческого умозрения. На время оно было забыто, но возродилось у Эпикура (342‑270), а позднее — у Лукреция (98‑55). А наиболее характерное и продуктивное развитие греческой философии начинается с софистов, странствующих учителей мудрости, которые интересовались больше собственным мышлением и природой, нежели миром вещей. Все они были образованными людьми (Горгий и Гиппий, например), а многие из них были знамениты (Протагор, Продик); едва ли есть проблема или ее решение в современной философии духа и поведения, которую бы они не понимали и не обсуждали. Они спрашивали обо всем, не боясь ни религиозных, ни политических табу, храбро заставляя предстать перед судом разума любое поверье или утверждение. В политике они делились на две школы. Одна, как Руссо, доказывала, что природа — хорошо, а цивилизация – плохо, что по природе все люди равны, и становятся неравными только по классовому установлению; и что закон — установление сильных, чтобы закабалить и управлять слабыми. Другая, как Ницше, утверждала, что природа безразлична к добру и злу, что по природе все люди неравны, что мораль — это изобретение слабых, чтобы ограничить и досаждать сильным, что власть — это высшая добродетель и главное желание человека, и что из всех форм правления наимудрейшая и наиболее естественная — аристократия.

Несомненно, что эта атака на демократию отражала возвышение меньшинства в Афинах, того, что называло себя партией олигархии и отменила демократию как некомпетентную. В определенном смысле отменить пришлось не слишком много демократии: из 400 000 афинян 250 000 были рабами без каких-либо политических прав, а из 150 000 свободных, или граждан, лишь немногие присутствовали в Экклесии, или генеральной ассамблее, где обсуждалась и определялась политика государства. Та же демократия, которую они имели, не существовала более нигде и никогда. Генеральная ассамблея имела верховную власть, а высший официальный орган, Династерия, состоял более чем из 1000 членов (чтобы сделать взятку слишком дорогой), избираемых по алфавиту из всех граждан. Ни одно учреждение не может быть более демократичным, или, как говорят его противники, более абсурдным.

Во время большой, длинною в поколение, Пелопонесской войны (430‑400 до РХ), в которой военная сила Спарты победила, наконец, военно-морской флот Афин, афинская партия Олигархии, возглавляемая Критием, требовала отмены демократии как неэффективной в военных действиях и тайно вступила в контакт со спартанским аристократическим правительством. Многие лидеры олигархии были высланы, но когда Афины сдались, одним из выдвинутых Спартой условий мира было возвращение этих изгнанных аристократов. Едва вернувшись, они, во главе с Критием, провозгласили войну богатых против «демократической» партии, правившей во время борьбы со Спартой. Они потерпели поражение, а Критий был убит в бою.

Этот Критий был учеником Сократа и дядей Платона.


2. Сократ

Если можно судить по бюсту, дошедшему до нас как часть разрушенной античной скульптуры, Сократ был столь некрасив, каким может быть только философ. Лысый, с большим круглым лицом, глубоко посаженными глазами; большой нос, живо свидетельствующих о многих симпозиумах. Но если вглядеться, то сквозь грубость камня мы увидим ту человеческую доброту, простоту, которые сделали этого мыслителя любимым учителем золотой молодежи Афин. Мы знаем его мало, но более близко, чем аристократического Платона или строгого школьного Аристотеля. Сквозь 2300 лет мы можем увидеть его нескладную фигуру, все в той же рваной тунике гуляющего на досуге по агоре, не обращая внимания на политический бедлам, собирающего вокруг себя ученых и молодежь и в тени какого-нибудь портика просящего их дать определения их терминам.

То была блестящая толпа, эта молодежь, кружившая вокруг него и помогавшая ему творить европейскую философию. Тут были богатые юноши, вроде Платона и Алкивиада, которым нравился Сократов сатирический анализ афинской демократии; социалисты, вроде Антисфена, которому нравилась беззаботная бедность учителя и который сделал из нее религию; были даже один или два анархиста, вроде Аристиппа, желавшего мира, где не будет ни рабов, ни хозяев, и все будут так же беззаботно свободны, как Сократ. Все проблемы, волнующие человеческое общество и сегодня, дающие материал бесконечным спорам юношества, волновали также и эту маленькую группу говорунов и мыслителей, которые чувствовали, как и их учитель, что жизнь без рассуждений недостойна человека. Любая школа общественной мысли имела здесь своего представителя и, возможно, свой исток.

Как жил учитель, едва ли кто знал. Он никогда не работал и не заботился о завтрашнем дне. Он ел, когда его ученики просили разделить с ними трапезу. Он не был хорош дома, ибо презирал свою жену и детей; с точки зрения Ксантиппы он был ни на что не годным лентяем, который приносил в семью больше неприятностей, чем хлеба. Ксантиппа любила поговорить почти так же, как и Сократ, и у них, возможно, были диалоги, которые не смог записать Платон. Она, все же, любила его.

Почему же его так почитали его ученики? Возможно, потому, что он был человеком столь же, сколь и философом; он очень рисковал, спасая Алкивиада в бою, и он мог пить как джентльмен — без боязни и без эксцессов. Но, без сомнения, больше всего они любили в нем скромность его мудрости: он не утверждал, что мудр, но говорил, что лишь ищет мудрость; он был любитель мудрости, а не ее жрец. Говорят, что Оракул в Дельфах с нехарактерным для него здравым смыслом провозгласил Сократа мудрейшим из греков, и тот истолковал это в духе агностицизма, который был отправной точкой его философии: «Я знаю только то, что я ничего не знаю». Философия начинается тогда, когда научаются сомневаться — особенно же сомневаться в драгоценнейших верах, догмах и аксиомах. Кто знает, как эти верования становятся в нас убеждениями, и нет ли у нас тайного желания иметь их, облекая это желание в одежду мысли? Не может быть подлинной философии, пока дух не обратился на себя и не исследовал себя. Gnothi seauton, говорил Сократ, — «Познай самого себя!»

И до него были философы: сильные люди, как Фалес и Гераклит, тщедушные, как Парменид и Зенон из Элеи, созерцатели, как Протагор и Эмпедокл, но большей частью то были физические философы: они искали природу внешних вещей, законы и состав материального и измеримого мира. Это очень хорошо, говорит Сократ, но есть бесконечно более достойный предмет для философии, чем все эти деревья и камни, и даже все эти звезды — это человеческий дух. Что есть человек, и чем он может стать?

Итак, он бродил, вглядываясь в человеческую душу, испытывая убеждения. Если люди очень живо обсуждали справедливость, он спрашивал их спокойно —  tò tí, что это? Что вы имеете в виду под этими абстрактными словами, с помощью которых вы так легко ставите проблемы жизни и смерти? Что вы имеете в виду под честью, добродетелью, моралью, патриотизмом? Что вы знаете о себе самих? Именно такими моральными и логическими проблемами любил заниматься Сократ. Некоторые из тех, кто пострадал от такого требования точных определений и ясного мышления, и четкого анализа, возмущались, что он спрашивает больше, чем отвечает, оставляя человеческие души в еще большем замешательстве, чем прежде. Тем не менее, он требовал от философии два вполне определенных ответа на две наиболее трудных проблемы: что значит благо? и каково лучшее государство?

Не могло быть вопросов более жизненных, чем эти, для молодых афинян того поколения. Софисты разрушили веру, которая была у этих юношей, в богов и богинь Олимпа, в моральный кодекс, подкрепленный страхом перед установлениями бесчисленных божеств; нет теперь причин, чтобы человек отказывал себе в удовольствиях, ибо они законны. Разрушительный индивидуализм сокрушал афинский характер и привел, наконец, город к поражению от жестко воспитанных спартанцев. Как может быть развита новая и естественная мораль и как можно спасти город?

Ответ на эти вопросы принес Сократу смерть и бессмертие. Старшие сограждане почитали бы его, если бы он попытался восстановить древнюю политеистическую веру, если бы он повел юношей в храмы и заставил бы их вновь приносить жертвы богам их отцов. Но он-то чувствовал, что это безнадежная и самоубийственная затея, движение назад. У него была своя религиозная вера: он верил в единого бога и скромно надеялся, что смерть не уничтожит его полностью 2, но понимал, что моральный кодекс не может строиться на такой ненадежной теологии. Если бы можно было построить систему морали, абсолютно независимую от религиозной доктрины, годную и для атеиста, и для верующего, тогда могла бы развиваться и теология, не опасаясь за цемент морали, который делает волящих индивидуумов мирными гражданами общества.

Если, например, «хороший» означает «разумный», а «доблесть» значит «мудрость», если людей можно научить ясно видеть их подлинные интересы, критиковать и примирять их желания, приводя их из хаоса в подлинную гармонию, — это дало бы образованному и сложному человеку мораль. Возможно, грех — ошибка, частичное видение, глупость? Разумный имеет те же сильные импульсы, что и невежественный, но он лучше будет ими управлять и реже уподобляться животному.

А если само правительство — хаос и абсурд, если его управление безнадежно — как можем мы заставить индивида в таком государстве повиноваться законам и умерять свое самолюбие перед общим благом? Не удивительно, что Алкивиад обращается против государства, которое не доверяет способным и поклоняется числу, а не знанию. Не удивительно, что хаос там, где нет — мысли, и где решает толпа. Как можно спасти общество, если не управлением умнейшего?

Вообразите реакцию демократической партии в Афинах на этот аристократический призыв в то время, когда война утихомирила всю критику, и когда богатое и образованное меньшинство готовит революцию! Учтите чувства Анита, демократического лидера, чей сын стал учеником Сократа, обратился против богов своего отца и смеялся в лицо отцу. Разве не предсказал в точности Аристофан результат такой замены старых доблестей асоциальной разумностью? 3

Затем революция свершилась, и люди снова и снова дрались за нее, ожесточенно и до смерти. Когда победила демократия, судьба Сократа была решена: он был интеллектуальным лидером восставшей партии, как бы мирен ни был он сам; он был источником ненавистной философии, совратителем юношей, опьяненных спором. Будет лучше, говорят Анит и Мелет, если Сократ умрет.

Конец этой истории знает весь мир, ибо Платон описал его в прозе, более прекрасной, чем поэзия. Нам подарена возможность читать эту простую и смелую апологию, где первый герой философии объявляет право и необходимость свободной мысли и отказывается от милости толпы, которую он всегда презирал. У них была власть простить его — он отказался подать апелляцию. Единственным подтверждением его теории было то, что судьи хотели бы отпустить его, но гневная толпа проголосовала за его смерть. Отрицал ли он богов? Горе тому, кто учит людей быстрее, чем они могут научиться!

Итак, они порешили, что он выпьет цикуту. Его друзья пришли в тюрьму и предложили легкий побег: они подкупили стражу, стоявшую между ним и свободой. Он отказался. Ему было 70 лет (399 до РХ). Возможно, он считал, что ему пора умирать и что у него не будет больше возможности умереть с такой пользой. «Будьте в добром настроении, — сказал он сожалеющим друзьям, — и скажите, что вы схоронили только мое тело...»


3. Приготовления к Платону

Встреча Платона с Сократом была поворотным пунктом в его жизни. Он был взращен в комфорте и, возможно, в богатстве; он был красивым и живым юношей, названным Платоном, как говорят, из-за ширины его плеч («Платон» по-гречески «Широкий»). Он был прекрасным солдатом и дважды брал призы на Истмийских играх. Философы обычно из таких юношей не получаются. Но тонкая душа Платона нашла для себя новую радость в диалектической игре Сократа. Она наслаждалась, глядя, как учитель разрушает догмы и предубеждения лезвием своих вопросов. Платон увлекся такими состязаниями и под руководством старого Овода (как Сократ называл себя) он прошел от простого спора к анализу и плодотворной дискуссии. Он стал очень страстным любителем мудрости и своего учителя. «Я благодарен богу, — говорил он, — что я рожден греком, а не варваром, свободным, а не рабом, мужчиной, а не женщиной. И более всего за то, что я рожден в эпоху Сократа».

Ему было 28, когда умер учитель. И этот трагический конец его тихой жизни наложил отпечаток на каждую фазу мышления его ученика. Он наполнил его таким отвращением к демократии, такой ненавистью к толпе, что даже его аристократическое воспитание едва ли могло само по себе привести к этому. Он привел Платона к катоновскому решению о том, что демократия должна быть уничтожена и заменена правлением мудрейших и лучших. Главной проблемой его жизни стал поиск методов, которыми мудрейшие и лучшие могут быть обнаружены и поставлены у власти.

Его попытки спасти Сократа навлекли на него подозрения демократических лидеров. Его друзья были убеждены, что в Афинах оставаться небезопасно, и для него настал восхитительно подходящий момент, чтобы посмотреть мир. Это было в 399 до РХ. Куда он уехал, мы не можем говорить с уверенностью: авторитеты до сих пор воюют между собой за каждый поворот в его путешествии. Кажется, сначала он отправился в Египет, где был несколько потрясен услышанным от жрецов, которые правили той землей, утверждением, что Греция — это государство-дитя, без установившихся традиций или глубокой культуры, по какой причине и не воспринимается серьезно нильскими Сфинксами. Однако ничто не воспитывает нас так, как потрясение! Память об этом, об этой ученой касте, теократически правящей статичным сельскохозяйственным народом, всегда жила в мышлении Платона и сыграла свою роль в написании его Утопии. Затем он отплыл в Сицилию и Италию. Там он присоединился на время к школе или секте, которую основал великий Пифагор. И еще раз его восприимчивый дух был отмечен памятью о маленькой группе людей, удалившихся от мира ради исследований и правящих, живя простой жизнью, несмотря на обладание властью. Он странствовал 12 лет, припадая к каждому источнику мудрости. Некоторые считают, что он отправился также в Иудею и испытал влияние традиций ее почти социалистических проповедников, или даже, что он отправился на берега Ганга и обучался мистической медитации индусов. Мы не знаем.

Он вернулся в Афины в 387 до РХ, теперь уже человеком сорока лет, возмужавшим, среди многих различных людей и среди мудрости многих земель. Он слегка охладил энтузиазм юности, но приобрел перспективное мышление, для которого каждая крайность кажется лишь половиной истины. Он приобрел знания и поэтическое умение. Философ и поэт уживались теперь в одной душе. Он создал для себя способ выражения, в котором уместны и играют роль и истина и красота, — диалог. С уверенностью можно сказать, что никогда раньше философия не была столь блестящей и, видимо, никогда после. Даже в переводе его стиль сияет, сверкает и бурлит. «Платон, – говорит один из его почитателей, Шелли [английский поэт-романтик], — представляет собой редкий союз строгой и тонкой логики с пифийским энтузиазмом поэзии, сплавленный блеском и гармонией своих построений в единый неукротимый поток музыкальных впечатлений». Не подлежит сомнению, что юный философ начинал как драматург.

Трудность понимания Платона находится, главным образом, именно в этой отравляющей смеси философии и поэзии, науки и искусства. Мы никогда не можем сказать, в каком из характеров диалога говорит сам автор, в каких формулировках он говорит буквально или метафорически, насмешливо или серьезно. Его любовь к насмешке, иронии и мифу временами приводит нас в недоумение. Можно даже сказать, что он не учит иначе, нежели метафорами. «Рассказать ли это вам, мне, как старшему, доказательно или мифом?», — вопрошает его Протагор [известный софист, современник Платона], персонаж одноименного диалога. Говорят, эти диалоги были написаны Платоном для широкой читающей публики своего времени: своим разговорным методом, своей живой войной «за и против», своим постепенным развитием и частым повторением каждого важного аргумента они были приспособлены и ясны (хотя сейчас могут показаться нам темными) для понимания человека, который должен испробовать философию как случайную роскошь, который вынужден читать ввиду краткости жизни, насколько вообще может читать бегущий человек. Поэтому мы должны быть готовы встретить в этих диалогах много игрового и метафорического. Многое, что не понимаемо ни для кого, кроме как для ученых, сформировавшихся в общественной и литературной среде платоновского времени, многое из того, что сегодня покажется неуместным и смешным, но может служить тем же, что приправа и аромат для тяжелого блюда философской мысли.

Давайте также признаем, что Платон в достатке наделен теми качествами, которые сам осуждает. Он набрасывается на поэтов и их мифы, сам оставаясь поэтом и удлиняя список мифов. Он жалуется на попов (которые пугают адом, а затем предлагают избавление от него по собственному желанию — Государство, 364), но сам он поп, теолог, проповедник, сверхморалист, вроде Савонаролы, сжигаемый тщеславием и отвергающий искусство.

Он признает, подобно Шекспиру, что сравнения скользки, но сам соскальзывает все в новые и новые сравнения. Он осуждает софистов как фразерствующих спорщиков, но и сам он не остается в стороне от попыток превратить логику в отбивную. Его пародирует Фаго [французский историк философии]: «Целое больше, чем часть? Да — ответ. А часть меньше, чем целое? Да. Следовательно, философы должны управлять государством? – Чего-чего? — Это же очевидно! Пройдем доказательство сначала».

Но это самое плохое, что мы можем сказать о нем. И даже после этого диалоги остаются одним из бесценных сокровищ мира. Лучший из них, «Государство», – это законченный трактат. Платон свел его к книжке, в которой мы найдем метафизику, теологию, этику, психологию, педагогику, политику, теорию искусства. Здесь же мы найдем проблемы, поражающие своей современностью: коммунизм и социализм, феминизм, контроль над рождаемостью и евгенику (набор практических рекомендаций по выведению новых пород людей), ницшевскую проблему моральности и аристократии, проблемы возвращения к природе и либертарной педагогики Руссо, бергсонианский «жизненный порыв» и психоанализ Фрейда, — все это здесь. «Платон — это философия, а философия – это Платон», — говорит Эмерсон [философ, поэт, литературный критик из Трансцендентального клуба в Нью-Йорке], и говорит о «Государстве» то же, что Омар сказал о Коране: «Сожгите книги, ибо их ценность вся заключена в этой книге».



1 Политика, 1341.
2 Ср. историю Вольтера о двух афинянах, толкующих о Сократе: «Это тот атеист, который сказал, что существует только один Бог» (Философский словарь, статья «Сократ»).
3 В «Облаках» (423 до РХ) Аристофан посмеялся над Сократом и его «лавкой мышления», где тот учил искусству доказательства собственной правоты, однако ложному. Филлипид бьет своего отца на том основании, что отец часто бивал его, а всякий долг надлежит оплатить сполна. Эта сатира, наверно, была списана с натуры: мы часто находим Аристофана в компании Сократа. Они согласны в своем презрении к демократии, а Платон рекомендовал «Облака» Дионисию. Так как комедия написана за четверть века до казни Сократа, она не могла сыграть большой роли в трагической развязке его жизни.