Индекс ~ Биография ~ Тексты ~ Фотогалерея ~ Библиография ~ Ссылки ~ Проект





назад содержание вперед

Ф.Т. МИХАЙЛОВ

ОПЯТЬ О НЕМ И ПРО НЕГО... 1

Не первый раз я публикую дорогие мне воспоминания об Эвальде Васильевиче Ильенкове 2. Но каждый раз, опубликованные, они не радовали меня, ибо не передавали полнозвучно сердечную и интеллектуальную интенцию памяти моей. Вот и сейчас, когда я собираюсь с духом вернуться в наше общее прошлое, заранее уже чувствую: получится и фрагментарно, и блекло, и не достойно того образа, что живёт во мне и жить будет до самого конца моего. Потому сознательно выбираю иной стиль и иную компоновку своих заметок, о чём и хочу сразу же предупредить читателя.

О проблемах теории на этот раз речь не поведу (об этом в иной статье, в ином издании). Только фрагменты воспоминаний о нем, сменяя друг друга без хронологии, без претензии на полноту его образа. И еще — вклинятся сюда и зарисовки других моих товарищей по далёкому прошлому как «аргументы» моих образных определений главного героя. Поэтому в целом получится — заранее предупреждаю — нечто хаотичное как поток сознания, обтекающий сокровенно мой, возможно, только мой, образ Ильенкова.

Первые впечатления 3

Студентом философского факультета я его близко не знал. Встречал часто, был наслышан о нем от старшекурсников. Скупо — от Саши Зиновьева, более подробно и образно — от Лена Карпинского, и особенно полно из восторженных рассказов Васи Давыдова. Потом мне не повезло с аспирантурой: имея рекомендацию Учёного совета факультета (что почти автоматически делало меня аспирантом), на торжественном акте государственного распределения я «срезался», как выяснилось позже из-за использования моего места заказным, сверху

52

преопределённым кандидатом... то из ли Казахстана, то ли из Узбекистана, сейчас не помню. С оной рекомендацией я без труда поступил в аспирантуру при кафедре философии МГПИ им. В.И. Ленина, тем самым «выпал из аспирантской обоймы» своего факультета, и на три-четыре года потерял возможность общаться с Эвальдом. Мы стали встречаться с сентября 1958 года – на семинарах Института философии, Института истории естествознания и техники, но лишь как их участники. Когда же вышли две мои первые книжки 4 мой друг и издательский редактор последней из них — Эдуард Безчеревных, познакомил меня с Эвальдом, как потом я узнал, по его просьбе. С чего всё и началось.

Но еще в аспирантуре до меня доходили тревожные слухи, героем которых — героем в буквальном смысле слова, был Ильенков. Я тогда уже знал и о знаменитых «Тезисах», написанных совместно с Валентином Коровиковым по настойчивой просьбе то ли совета факультета, но скорее — парторганизации. И, конечно же, о политическом скандале, который вызвали эти тезисы на факультете (и не только). Поэтому именно тогда я буквально набросился на его книгу «Диалектика абстрактного и конкретного в «Капитале» Маркса». С первых же ее страниц главным, что для меня стало близким до восторга, — это ее марксистская «гегельянщина» 5. Понятно с каким чувством года через два я, ведомый Эдиком Безчеревных, в первый раз переступил порог квартиры Ильенковых!

Как это случилось, я уж не помню, но только очень скоро стали мы с Эвальдом на «ты» и обращались друг к другу по именам. Помню, как в те же дни-месяцы он познакомил меня с Львом Науменко. Встретились мы у Эвальда дома... Эвальд (весело): Рад представить вас друг другу. Лёва — это Феликс, автор «Загадки», Феликс — это Лёва — автор «Монизма». В этом тоже характерная черта его отношения к людям: оценка по участию и вкладу в общее дело противостояния философии (ее истории и сути) пошлейшей ее вульгаризации. Ну, а о том, кого из настоящих людей нашей большой культуры я встречал у него, мне уже приходилось рассказывать в своих воспоминаниях, упомянутых выше.

53

В чём для меня особость Ильенкова

Чем выделялся Эвальд в общей среде других героев моих воспоминаний, заслуженно известных сегодня? Этот вопрос не предполагает их взаимную похожесть, ибо каждый, о ком речь впереди, неповторим, каждый выделялся лица не общим выраженьем – творческой индивидуальностью своей. Под особостью Эвальда я имею в виду отнюдь не бросающуюся в глаза яркость его таланта (каждый из них не менее ярок), не резко выраженные черты его облика и характера (что тоже присуще им всем). Возможно тем, что все его личные качества, все их проявления в ежедневных бытовых мелочах, в увлечениях, в любви, даже в розыгрышах и шутках сплавились с самой сутью, стилем и с содержанием его творчества. Не случайно же и то, что почти все, кто хорошо знал его, в своих воспоминаниях именно об этом говорят и пишут так: во всех проявлениях своей жизни он был философом, прежде всего философом.

Читатели могут мне не без основания возразить: а разве персоналии той же временной философской когорты — В.С. Библер, М.Б. Туровский, М.К. Петров, Г.П. Щедровицкий, Г.С. Батищев, М.К. Мамардашвили, — не отличались той же слитностью своей яркой философской сути с каждым актом поведения в обыденной жизни? И ответ мой будет прост и правдив: да, каждому из них была присуща и эта особая особенность! Но...

Но при этом Володя Библер всегда знал и помнил о высочайшей цене своего философского гения и нёс его ученикам, слушателям и читателям напористо, наступательно, почти агрессивно, завораживая всех, в том числе и себя, своим заслуженным и непререкаемым авторитетом текстолога-аналитика, редчайшего эрудита, поэта и философа par excellence.

Помню, как сотрудники нашей теоретической лаборатории в Институте общей и педагогической психологии АПН СССР, которую ваш покорный слуга лет десять имел несчастье возглавлять, отмечали круглую дату рождения Владимира Соломоновича 6. В торжественной речи своей я в пандан прочим своим прославлениям нашего Философа рассказал и о том, как,

54

будучи по делам в Душанбе, счёл честью для себя побывать дома у одного из известных тогда философов — Марочника. Он жил в этом городе, несколько лет работал вместе с нашим юбиляром 7 и дружил с ним.

Вот и рассказал я на юбилее как принимавший меня хозяин, вспоминая о Володе за чашкой чая, просто, как о чём-то само собой разумеющемся, заметил вдруг: «Вот мы с вами, можно сказать, не самые плохие философы, но, согласитесь, не Володе чета. Он гений равный Канту». Не могу сказать, что подумал сам юбиляр, услышав сие: он как всегда был непроницаем. Но ни в глазах, ни в мимике лица его не было и намёка на притворно стыдливое: не надо так, это, мол, уж слишком! Ведь он знал истину: философ, если он действительно философ, всегда равен любому другому истинному философу. Так он и сам на одном из последних при его жизни семинаров в Институте философии, посвященном памяти Ильенкова, с присущей ему энергией остро отточенной мысли, сосредоточенной во взгляде, устремлённом поверх голов в нечто сверхзначимое, сказал именно эти слова об истинных философах. И сказал он их об Эвальде.

Не раз буквально то же самое писал и говорил другой мой герой — Мераб Мамардашвили. Вот образец того: «Если кто-то из философов совершил хотя бы один акт истинно философской мысли, то тем самым он стал равным всем философам» (подразумевая, естественно: прославленным философам). Но тогда уж и о нем самом надо вспомнить для подтверждения ранее высказанной уверенности в особой особости Эвальда.

С Мерабом я учился на одном курсе все пять лет. Я уже вспоминал однажды, как в наши первые студенческие дни он мрачно спросил у меня на перерыве:

– Ты понял, что нам делать здесь нечего?

– После первой же лекции...

– Не знаю, как ты, но для себя я решил так: я буду выполнять всю эту формалистику, но сам за пять лет в совершенстве овладею тремя иностранными языками, и буду читать лишь то, что мне действительно нужно 8.

«Всю их формалистику» он выполнял так же неукоснительно, как и задание, на все пять лет себе данное. И всё же вряд ли

55

кто поверит сегодня, но все оставшиеся в живых наши однокурсники подтвердят невероятное: с трибуны курсового комсомольского собрания Мераб отчитывал меня за пропуски лекций и даже — за четвёрку по физике 9. «Феликс Михайлов тянет наш курс назад» — таков был его вердикт дословно. Но и задание, данное себе, Мераб выполнил: тремя языками — французским, английским и немецким он овладел в совершенстве.

Если бы меня спросили: в чём для меня неповторимая особенность Мераба, я бы ответил, не задумываясь: он по воздействию на всех, кто его окружал, — истинный Петер Пеперкорн из «Волшебной горы» Томаса Манна! Нет, на этого героя ни внешне, ни, если так можно сказать, внутренне он не был похож ничем. Но одним и, пожалуй, самым главным, качеством незаурядной личности Ван Пеперкорна он обладал вполне, если не с избытком 10. Он не только магнетически притягивал к себе всех, с кем встречался. Он всех покорял и подчинял себе даже видом своим – фигурой, лбом Сократа, большими умными глазами... Это только казалось, что их увеличивали стёкла очков в роговой оправе, они и на самом деле были большие и углублённо умные... Даже своим выразительным молчанием, во весь голос вещавшим нечто-то всеобщезначимое и сверхважное.

Вокруг спорят оживлённо, горячо — Мераб молчит. Оглянутся на него и вдруг почувствуют: а прав-то он! Вот-вот откроет рот, и... подтвердиться то, что и без того было ясно: он прав. А Мераб молчит. Но всё равно — прав он. Спорить с ним было — одно удовольствие, испытанное мною многажды! Остановлю себя, а то увлекусь и забуду о том, зачем я ввёл нашего Мераба в свои воспоминания об Эвальде. Лишь два примера себе позволю.

В не такие уж и далёкие времена (недалёкие по сравнению с временами студенческими) Мераб выступал с докладом в Институте философии. Тема: превращенные формы. Это была, как впрочем, и все его остальные философемы, его собственная, исключительно Мерабовская трактовка этой известной категории. Точнее: Декарто-Кантовой, но им на свой лад превращенной, сиречь — преображённой 11.

Я не был согласен с ним. Созрел у меня ехиднейший вопрос,

56

после которого, как я полагал, Мерабу остаётся попрощаться с аудиторией и уйти... в монахи. И вопрос я этот ему задал 12. Мераб, a priori спокойный и мудрый, посмотрел на меня и ответил: ты прав, и продолжал развивать свою мысль далее. А весь наш «Красный зал» сотнями глаз проследил за его взором и оценил меня как сделавшего нечто непотребное. Все, затаив дыхание, продолжили внимать Философу. Честное слово — и я вместе со всеми и с тем же чувством!

Вот и Щедровицкий Георгий Петрович (для нас — просто Юра) — кумир думающих молодых психологов и философов 60-80 годов. Но и до ухода из жизни — один из самых ярких и авторитетных теоретиков наших.

Не успел он окончить МГУ — публикация за публикацией в престижном тогда журнале «Вопросы языкознания». Сотни трудов последовали за ними. Свой семинар — серьёзный, жёсткий, требующий от участников, буквально влюблённых в молодого руководителя, въедливого чтения текстов и полной отдачи при их обсуждении. Первые годы изучалась и обсуждалась концепция Жана Пиаже. С него, вряд ли я ошибаюсь, и начиналась история всем известной концепции самого Щедровицкого, славной и по наше время.

Помню, как настойчиво рекомендовал я студентам-кружковцам нашей кафедры 13 посещать семинар Юры. До того на нашем кружке выступали Г.С. Батищев, В.С. Библер, Ю.Н. Давыдов и Э.В. Ильенков 14. И, возможно, поэтому «десант» моих кружковцев на семинар Г.П. Щедровицкого был непродолжительным. Ребята мои решительно заявили: «Это — не наше». Не приняли они и диктатуру руководителя. Юра действительно был авторитарным, и не только руководителем, но и теоретиком. У него была именно своя Школа, воспитавшая не мало последователей и продолжателей. Повторюсь: учеников, во всём подражавших метру, даже особенностям его поведения. Почти то же самое я должен был бы сказать и о школе Генриха Батищева – вначале преданного ученика Эвальда, затем — и самостоятельно мыслящего, но столь же, как и Юра, авторитарного руководителя группы своих учеников и многочисленных поклонников. Да и мягкий, стеснительный, интеллигентнейший Марк Туровский volens nollens создал свою

57

особую школу-группу. И у своих учеников он и после кончины остаётся любимым и почитаемым. Его личный «авторитаризм» незаметно и подспудно завоёвывался у коллег по группе громадной его эрудицией, собственным постоянным творчеством, заражавшим каждого, кто начинал понимать его речь, его тексты. Что для «новобранцев» поначалу было совсем не просто. Зато потом каждый из них незаметно для себя копировал любимые словечки и даже жесты учителя. Но зато и работать они научились до белой зависти как настоящие мастера. Но можно сказать, что это всё-таки была именная школа — школа философии Марка Туровского.

Моего же главного героя — Эвальда Ильенкова, отличало от названных и не названных моих коллег и товарищей, прежде всего то, что он никогда не имел своей школы, своего семинара. Если гениальный В.С. Библер даже перед кончиной своей, уже не вставая с постели, провёл свой знаменитый семинар, длившийся многие десятилетия, воспитавший замечательных исследователей-философов, то Эвальд, если и участвовал в семинарах, то на равных с другими участниками. Что не помешало ему завладеть умами многих сотен философов и психологов 15. Правда, был и у него года два постоянный семинар, а точнее — просто философский кружок на психологическом факультете МГУ. О нем стоит сказать несколько проникновенных слов.

Это было счастливое для нас время. Счастливое, несмотря на то, то, что оно же было и так называемым «временем застоя» с его активным и жёстким преследованием всех форм инакомыслия. Положение Эвальда в Институте философии АН СССР было не простым, чтобы не сказать — трагическим. Его работы не принимались учёным советом института, ильенковщина осуждалась почти официально. Но по его поведению и виду трудно было увидеть, как мучительно переживал он эту... официозную травлю (так — правильно). Ее повсеместно поддерживали многие кафедры философии центральных и периферийных университетов и институтов. А именно те, состав которых во многом определяли партвыдвиженцы из бывших историков КПСС и философы по партийному же образованию. Не мало было среди них и тех, кто по невежеству своему искренне считал марксистско-

58

ленинскую философию вершиной философской мысли. И виноваты в том были программы их обучения на философских факультетах страны, верноподданнически воспроизводившие «теоретические» и методические установки безграмотной статьи И.В. Сталина «О диалектическом и историческом материализме», напечатанной в приснопамятном учебнике «История ВКП(б). Краткий курс». Ильенковщина стала, чуть ли не всеобщим жупелом воинствующего антимарксизма 16. И в то же самое время...

Да, парадокс был в том, что в Политиздате, в самом распартийном издательстве – в издательстве ЦК КПСС (так официально!), выходили в то же время новые книги Эвальда и его статьи в философских сборниках, изданных там же 17. Чудо? Отнюдь! Просто в философской редакции и даже в руководстве издательства работали тогда люди, понимающие не только ситуацию, но и высокий культурный и философский уровень всех работ Эвальда. В редакции — А.П. Поляков, Э.В. Безчеревных, да и все сотрудники редакции! Самые интересные, самые умные и профессионально написанные книги и сборники издавали они именно тогда. Вечная им благодарность за понимание и — главное — за смелость!

И именно в это сложное и противоречивое время Эвальд руководил философским кружком на психологическом факультете МГУ. С Васей Давыдовым мы однажды участвовали в его работе. Доклад студента о Декарте был почти профессиональным, как и выступления ребят по докладу. Не удержался и Вася (мой Вася — так непременно ласково называл его Эвальд) — произнёс блестящую речь о Декартовых «Страстях души».

А теперь попробуйте сосчитать, сколько кружковцев, став психологами, остались верными истинной философии! Только со мной дружат сегодня четверо из них. Между прочим, в одном из изданий, посвященных памяти Эвальда, одним из бывших кружковцев приведён сохранившийся у него список литературы, обязательной для обсуждения одной из тем. Жаль, не могу сейчас его привести полностью, но одно скажу с непоколебимой уверенностью: редко кто из претендентов на учёную степень кандидата философских наук его бы осилил сегодня! Я уже не

59

говорю о списках обязательной литературы к кандидатскому экзамену по философии для не философских специальностей. В нем были и «Критика чистого разума», и «Логика» Гегеля, и чуть ли не весь Декарт, и Фихте, и Шеллинг по полной программе, и современные философы... Длинный такой список, доложу я вам.

Так вот и на этом кружке-семинаре, и на семинарах в Институте генетики АН СССР у Н.П. Дубинина, и на общемосковских семинарах психологов в Психологическом институте, и на всех им подобных форумах, где Эвальд выступал в роли руководителя или активного участника, он никогда и никем не руководил. Он никого не подчинял своему уже заслуженному авторитету, а... оставался самим собой. То есть: скромным, милым, живым, иногда даже стеснительным рядовым участником, но и воинственно нетерпимым критиком научной и философской пошлости.

Однако, даже и в этом случае он, старался быть ровным, логически последовательным. И набрасывался на «противника» отнюдь не от своего имени и, тем более, не как на отступника от, так сказать, Ильенковских, идей. Этих идей в таком облике и статусе он не ощущал даже в себе самом. Но, вступая в полемику с выступившими до него, он старался показать, что они либо не полно поняли суть дела, либо проявляли себя как начётчики официозной «философии». Тогда он или излагал суть дела так, как он ее понимал, или старался сутью дела развенчать идеологические стандарты. В особо одиозных случаях полной некомпетентности оратора и его воинственно политического пафоса он становился резким и, что называется, действительно нетерпимым. Но роль авторитарного учителя ему никогда не удавалась, хотя иногда нетерпимость к философской близорукости проявлялось и по отношению к друзьям, чем я наметил закончить свои воспоминания.

Вот в этом-то и была главная особенность Философа. Это и характеристика его индивидуальности, это же и его реальная индивидуальная повседневная жизнь в философии и психологии. Настаиваю, ибо прав: Эвальд был очень, иногда даже болезненно уязвим, но не при вольном или невольном искажении основания его собственной, предположим, высокой самооценки 18. Он остро

60

переживал искажения и, тем более, нарочитые извращения глубоких смыслов высокой философской культуры. Он буквально заболевал, сталкиваясь с вызывающе невежественным истолкованием ее классических текстов. В конце своего очерка я приведу последний такой случай — один из тех, что непосредственно привели его к самоубийству.

Я уже говорил, что многих замечательных людей я встречал по вечерам у него дома. И в его комнате, и на кухне за большим столом он не «дирижировал» хором собравшихся на его огонёк. Никогда не был центром организованного им же внимания. Напротив, всегда располагался в углу и... молча слушал, даже реплик не подавая. Естественно, и при этом он оставался в центре: пришли к нему, к нему и обращалось всё, что говорилось вразнобой или более или мене стройно. Бывало, хотя и редко, что кое-кто из гостей старался безраздельно овладеть общим вниманием. Но если это и удавалось ему, то не надолго. Его слушатели, вначале вежливо покорные, оглядывались на Эвальда, и... разговор снова становился общим. За особо душевно тёплую, философской мыслью пронизанную атмосферу этих вечеров у Ильенкова, сближавшую до того мало или совсем незнакомых людей, мы и любили бывать у него.

Почти полных три десятилетия бывал я вместе с Эвальдом в самых разных бытовых и теоретически насыщенных формах общения. Никогда не был он строгим учителем кого бы то ни было. И вообще, он, общепризнанный ипохондрик, вопреки молве был по сути своей весёлым и нежным человеком. Я не оговорился: именно ласковым и нежным. И в самые тяжёлые дни войны 19, и почти до последних дней своей жизни. Так он относился к четвёрке слепоглухих студентов МГУ, а затем и сотрудников лаборатории Психологического института 20. Так в Прейле на Куршской косе он искал встреч и любил беседовать со смышленым пятилетним «мальчиком Лёней» (тот представлялся именно так), и надо было видеть при этом глаза и улыбку «угрюмого Эвальда»! Но бывал он и предельно строг к своим любимцам, если они, как, например, Саша Суворов, своими поступками ставили себя на грань серьёзной, в Сашином случае – смертельной, опасности 21.

Любил я слушать его весёлые рассказы. Он шутил или

61

увлечённо рассказывал смешные случаи из жизни так, как шутят и рассказывают лишь искренне увлечённые люди, желающие, чтобы слушатели разделили с ним подлинный юмор шутки и смешных событий... Они начинались неожиданно, без подготовки. Лицо Эвальда освещалось изнутри пробившейся улыбкой, глаза загорались и... вот уже все улыбаются, смеются, а то и откровенно хохочут. Зашёл я раз к нему домой, а он не может оторваться от своего рукомесла — доводил до совершенства сконструированный им проигрыватель с найденной где-то тяжеленной «вертушкой» 22. Чтобы я не мешал, Эвальд дал мне книжку итальянского юмориста на немецком языке, уложил на диван в соседней комнате... Как только я, не удерживаясь, взрывался смехом, тут же приходил ко мне и просил прочитать место, вызвавшее такую реакцию. И тут же сам заулыбается, скажет пару весёлых слов и довольный уйдёт к своему музыкальному монстру. Но я уверен, вряд ли кто может вспомнить Эвальда хохочущим. Он любил шутить от души весело, но не демонстративно.

Ну вот. Получилось еще личное воспоминание. Для цели моей, возможно, и не лишнее. Тем более, что о хороших друзьях, ушедших от нас навсегда, вспоминается хорошее и только хорошее. А Э.В. Ильенкова я с сердечным теплом и любовью вспоминаю постоянно.

«Ригоризм» Эвальда

Снова вспоминаю: в то последнее лето его жизни он не приехал ко мне на Куршскую косу, где я с семьёй проводил отпускные летние месяцы, и куда он перед тем три лета к нам приезжал. И пропуск я ему снова заказал и телеграмму послал... Наконец, догадался позвонить. «Не могу я в этот раз приехать к тебе в Прейлу, — ответил он на мой призыв, — этим летом я дома один и работаю над книгой, о которой говорил тебе. К сентябрю думаю закончить».

В начале сентября — я у него дома. Как всегда, усадив меня в своё рабочее кресло, сам, примостившись на его подлокотник (в подобных случаях — обычная его позиция, что и подтвердят многие), Эвальд заставил читать написанные им

62

фрагменты рукописи будущей книги, а — на закуску – последние, свежие, утренние листки... Это были неотредактированные еще главы книги о диалектике В.И. Ленина и метафизике современных наследников махизма. Я читал, он бежал глазами по следу моего взгляда 23... Но вот, отложив рукопись, я стал упрекать его за чрезмерную резкость выражений («в умении ругаться ты самого Ильича перещеголял...»), за одностороннее, как мне показалось, истолкование фантастических повестей А.А. Богданова (Малиновского).

Последнее замечание мое он категорически отверг: «Разве ты не видишь, что расчёт Богданова на над социальную, надобщественную суть технократического управления обществом от имени науки — опасная антиутопия? А ведь именно она у нас воплотилась в жизнь, прикрывая, как ей и положено, неограниченную власть того класса или слоя партбюрократии, который себя огосударствил в качестве тотального собственника и субъекта неограниченной власти! Его частным интересам и подчинено всё в нашей жизни и лишь в его же воображении объединено мифом власти народной. В действительности — это власть отнюдь не народа (что уже и само по себе — круглый квадрат 24). Но это власть и не богдановских технократов, а обычных российских бюрократов. Однако, вся машина государства — это и уродливое воплощение мечты именно технократов о разумной машине, об искусственном интеллекте в качестве еще одного безликого вождя мудро управляющим всем хозяйством и всеми нами! Романы Богданова — «Красная звезда» и «Инженер Менни» — утопия, осуществлённая нами и у нас в стране. Утопия, способная еще лет сто поддерживать деспотизм и произвол субъектов власти государства-собственника и освящать это мифом научно обоснованных, но ни разу не выполненных пятилетних планов и прочих “проектов века”. Им та же цена, что и клятвам Parteigenossen о том, что нынешнее поколение будет жить при коммунизме. Нами же, кандидатами и докторами “научной идеологии” (снова круглый квадрат), весь этот бред тут же научно подтверждается».

Мой пересказ его возражения абсолютно точен по мысли, но за текстуальную достоверность я, естественно, ручаться не могу.

63

Хотя просто невозможно забыть сказанное им из-за характерных для него «словечек» и оборотов речи. Поэтому я не мог подменить стиль и суть им сказанного, даже своими словами излагая его речь. Гарантия тому — тексты так и не дописанной, более того — перед своим уходом из жизни им самим разрозненной и скомканной рукописи книги, посмертно всё же опубликованной 25. Кстати, любопытное совпадение, объясняющее участливое мое согласие с тем, что говорил тогда Эвальд.

В те годы по приглашению весёлых ребят из телевидения, я довольно часто читал учебные лекции по философии на третьей программе, а на первой почти два года вёл передачи «Философия» в телевизионном «Ленинском университете миллионов». В качестве ведущего программы я приглашал на передачи А.С. Арсеньева, А.С. Богомолова, Э.В. Безчеревных, В.Ж. Келле и других, неординарно мыслящих коллег. Кончилась моя телекарьера плохо. На одной из передач меня предупредил редактор Владик Матусевич о прямом запрещении «компетентными органами» приглашать в эфир А.С. Арсеньева. На что я, естественно, ответил: «всё, что думает, пишет и говорит Арсеньев, думаю, пишу и говорю я», а посему воспринимаю запрет на Арсеньева, как запрет и на мое участие в передачах». Возражения не последовало, «намёк» я понял, и на этом моя карьера «телестара» завершилась.

Но незадолго то того я готовился в одном из залов музея В.И. Ленина к съёмке передачи по книге «Материализм и эмпириокритицизм». Тот же Матусевич предупредил меня: «Будьте сугубо осторожны, так как в кадре с Вами будет товарищ из ЦК КПСС». Пока готовилась аппаратура «товарищ из ЦК», весело улыбаясь, обратил мое внимание на странность экспозиции зала: «как интересно у них тут получилось: на стенах сплошь фото повешенных революционеров, Орджоникидзе в тюрьме, Сталин в ссылке, а Владимир Ильич на Капри с лодки рыбку ловит». Ну, вроде ничего мужик, подумал я, и при записи, обращаясь к стендам, посвященным книге Ленина, стал настойчиво разъяснять виртуальной аудитории, что в мире и у нас в философии победил махизм. Иными словами — позитивизм с его слепой верой в логику и истину готовых формул

64

естествознания. Даже слова такие сказал: Ленин проиграл в своём споре с эмпириокритиками. Всё это прошло в эфир. И если лента с записью этой передачи сохранилась в архиве Центрального телевидения, то она подтвердит истинность моего рассказа. А сам этот факт случился до того, как Эвальд начал работу над своей последней книгой, я же ему о передаче не рассказывал и телевизор он тогда не смотрел — это я знаю точно. Просто мы одинаково относились к эволюциям эмпиризма-позитивизма.

Но и при его жизни, и после — всякое говорили, да и сегодня говорят. О его философском ригоризме чуть ли не как следствии страха. О том, что он не был храбрым, что панически боялся ареста, а поэтому не всегда писал то, что думал... И что именно поэтому лепил из не философа Ленина великого диалектика...

Страх, возможно, был и у него. И тогда, при его обостренной впечатлительности, видимо, немалый 26. Но не тот храбр, кто ничего не боится, а тот, кто, боясь, делает и говорит лишь то, что подсказывает ему совесть. Так вот, это не о ком-либо другом, а именно о нем на научном семинаре Института философии, посвященном его памяти (такие семинары когда-то проводились у нас ежегодно в день его рождения), один из старейших сотрудников института воскликнул: «Говорят иные, что Эвальд не был храбр. Только вот что получается: сколько я себя здесь помню, а это очень долгая память, с этой трибуны в самые трудные времена только Эвальд говорил всегда то, что думал, да и писал он всегда лишь то, что думал, чем бы это ему ни грозило».

Кстати напомню, что в теперь уже далёком от нас по времени интервью сотруднику журнала «Вопросы философии» не кто иной, а именно Эвальд чётко и смело определил суть огосударствления партбюрократии как системы государственного владения и распоряжения землей страны и всем тем, что в ней и на ней лежит, стоит и движется. Было это задолго до перестройки. Тем самым — задолго и до нашумевшей в самом ее начале статьи Гавриила Попова. Его определение нашего социализма — административно-командная система, пошло гулять по страницам журналов и книг стараниями наших

65

публицистов слишком быстрого реагирования. Но ничего смелого в этом уже не было. Тем более, что в данном публицистическом клише «схвачена» лишь внешняя сторона нашей традиционной азиатчины. В отличие от краткого, но точного политэкономического анализа самой сути семидесятилетнего правления бюрократии (на самом деле — трёхсотлетнего. — Ф.М.), к чему и свелась главная мысль интервью Эвальда. Повторю: это им было сделано в то время, когда за отклонение от генеральной линии идеологической обработки общественного сознания многие поплатились научной карьерой, высылкой из страны, а то и лагерями.

А еще печально мне, что есть среди моих коллег, коих я искренне люблю и уважаю за серьёзный, продуктивный философский труд, немало тех, кто до сих пор убеждён в догматическом, чисто коммунистическом неприятии Эвальдом любого отклонения от буквы и духа марксизма. Не буду здесь приводить примеры опубликованных в философской печати категорических инвектив в его адрес. Сошлюсь лишь на один.

Публикаторы трудов ярко талантливейшего (нет, ей богу — гениального!) учёного и философа, в дальнейшем — Автора 27, инкриминируют Эвальду идеологическую марксистскую правоверность оценок ряда мест одной из рукописей Автора, оставленные Эвальдом на ее полях. Я же читал эту рукопись из рук Автора вместе с «комментариями» Эвальда, и совсем иначе отношусь к их содержанию. Однако всё дело и взаправду в том, что приведи я их сейчас даже со своими пояснениями, то наверняка убедил бы читателей в сектантской категоричности их стиля и тона 28.

Публикаторы, как и я, влюблённые в Автора, снабдили заметки Эвальда своими комментариями, просто убийственными для него. Эвальд предстаёт в них именно нетерпимым догматиком. Не помог ослабить их гневное возмущение и мой рассказ о том, как и почему Эвальд решился на столь резкие свои замечания.

А напрасно, хотя я могу понять и это: трудно окунуться в живую историю многих десятилетий взаимопонимания и взаимного уважения двух неординарных людей, когда... вот так и вдруг — перед тобой такой текст! История — историей, а текст говорит сам за себя: местами он и впрямь читается так,

66

будто написал это не Эвальд Ильенков, ненавидевший оголтелый догматизм партмарксизма, а кто-то из этих самых догматиков. История же текста была не простой. Могу судить о замысле и цели этих «заметок на полях» по живому обсуждению их самими «заинтересованными сторонами».

Дело в том, что обсуждение текста статьи и «заметок на полях» проходило или у меня, или у А.С. Арсеньева дома. Точнее: встретились мы у Арсеньева, а затем перебрались ко мне — мы и сейчас живём недалеко друг от друга. В обсуждении принимали участие: Автор, Эвальд, Толя Арсеньев и ваш покорный. Любимый и чтимый нами Автор глубоко и искренне обиделся на Эвальда. Отвечая ему краткой репликой, чаще — красноречивым взглядом, он выслушивал устные инвективы своего критика, хотя и объяснявшие, но, фактически, повторявшие то, что было написано на полях рукописи Автора.

Анатолия Арсеньева явно раздражала резкость... нет, не тона, а именно смысла упрёков Эвальда. Толя активно, я бы сказал, даже, агрессивно не соглашался именно с их смыслом. Тон же высказываний Эвальда, напротив, был как раз для него обычным: размышление вслух. Без подбора слов и выражений — только чистая логика смысла при подспудном горении энергии утверждения своего взгляда, а не ригористского опровержения взгляда другого.

Но и мне тоже было, мягко говоря, неудобно читать, а потом еще и слушать резкие оценки некоторых мест рукописи, заострившие до пределов приличия искреннее желание Эвальда убедить своего друга, о котором он всегда говорил с восторгом и искренней любовью. Убедить его в том, что только диалектика противоречий организует исследование и его результаты, и тогда именно они, результаты, низвергают пошлость поверхностности в истории, в философии и художественной культуре. С другой же стороны, самые блестящие по глубине и стилю исследования исторических феноменов культуры могут в наше время оказаться бессильными против засилья околонаучной пошлости. А происходит это тогда, когда интенции исследователя не доведены до главной цели — до раскрытия противоречий в духовно-практическом основании возникновения и развития исследуемой культуры. Вот тут-то у него и зазвучали ранящие

67

сегодня термины «буржуазное сознание», «надклассовая позиция» и тому подобные. Эвальд убеждал Автора и нас: надмирная, чисто культурологическая позиция исследователя позволяет именно идеологии использовать результаты его исследования в своих целях. Исторические и культуроведческие труды должны быть нетерпимы к идеологическому «пацифизму»... Снова оговорюсь: не буквально так говорил Эвальд, но по интенции и общему смыслу — именно так.

Эвальд предъявлял Автору свой счёт почти тот же и так же яростно по смыслу, какой и как он предъявлял малограмотным интерпретаторам «Капитала», тем же «физиологистам». То есть, тот же, какой предъявит потом А.А. Богданову (Малиновскому) в своей последней работе и всем, всем, всем, кто видит в философии наднаучное, надкультурное то ли возвышение, то ли украшение, а не внутренний для любой теории способ фундаментального теоретизирования. И как во всех подобных случаях, так и при памятно воспроизводимом мною, он противопоставлял друг другу две теоретические позиции философа: позиция творца «живой диалектики — участницы жизни» и позиции «философии обобщения», гордой своим невмешательством в живое и весьма противоречивое земное дело духовной культуры.

Нашему Автору было до крайности обидно читать и слышать такое: уж кто-кто, а он был одним из немногих последовательных и бесстрашных борцов против любой теоретической и тем более политизированной пошлости! Не случайно же почти каждая его публикация заканчивалась по тому времени вполне логично и последовательно: первая — исключением из партии (кстати, бывшего фронтового разведчика), последующие – увольнениями с работы, а то и кое-чем похуже. И вдруг — такой удар от друга и коллеги, которого травили столь же целенаправленно.

Но у нас так было всегда. Так было и в спорах друг с другом (настоящих философских баталиях!) В.С. Библера, Г.П. Щедровицкого, милейшего и мудрейшего М.Б. Туровского, того же Э.В. Ильенкова и их учеников и последователей. Бились на своих и общих семинарах друг с другом и все вместе против одного, не стесняясь в выражениях. Как у нас было принято говорить, разбирались друг с другом по гамбургскому счёту.

68

А политизированная пошлость околонаучных и псевдофилософских «компаний» подставляла каждого из нас по одиночке под строгую, но справедливую «партийную критику» с ее судьбоносными вердиктами.

Так и в памятном мне обсуждении очень хотелось Эвальду привести статью Автора в логически им фундированную философскую стихию! При этом замысел обсуждаемой статьи и теоретическую ее глубину он оценивал вполне адекватно гению Автора. Но ведь все его собственные академические работы — об идеальном, о категориях, о Вагнере и Фихте, о Спинозе и Гегеле, о психике и т.д., он создавал как последовательный и яркий критик философской надмирности и научного натурализма, якобы не ангажированного политически. Того самого позитивизма-эмпиризма, который так трогательно (и отнюдь не вдруг) поддерживался советской идеологической бюрократией 29. Стоит только вчитаться в его статьи, направленные против вульгарного материализма тех заведомо «марксистов», что сводили и сводят проблему субъективности человека к телесным физиологическим процедурам.

Им и другим эмпиристам он противопоставлял не формулы «марксизма-ленинизма» из книг, статей и учебников, лишь в этом ряду признанных за марксистские, а вечно живую философскую мысль об изначальной сути человеческого типа жизни. А суть сия для него была вот чем: ведь не сама природа и не Бог готовят для человека все его средства к жизни и все его орудия... Он создаёт их сам. Даже его органы чувств, его локомоция, его руки, вся его морфофизиология, не приспособленные к какой-либо (и только к такой) функции. Всё это — эпифеномен того способа, каким он сам осуществляет свою жизнь. Потому-то они и способны к любой, его душой, его сознанием намеченной работе. И так же, как и его болезни, и сама его смерть, они определяются и направляются (непосредственно или, в конечном счёте) теми мотивами поведения и деятельности, которые он сам порождает в себе постоянным процессом создания внутреннего плана потребного поступка. Причём, поступка, всегда нацеленного не только на изменение объективных обстоятельств, но, прежде всего – на субъективный отклик (сочувствие, сомыслие, сопротивление или

69

даже резкое неприятие) других людей. Недаром Э.В. Ильенков перевёл и снабдил своим, против натурализма нацеленным предисловием фрагмент (королларий в ч.2, § 6) книги И.Г. Фихте «Основы естественного права согласно принципам Наукоучения». Там у Фихте — именно эта мысль! (См.: «Вопросы философии», № 5, 1977).

А ведь сам-то человек — существо общественное, выживавшее на протяжении всей своей протекшей до нас истории своей общностью... за счёт других человеческих общностей. А ведь это — и экономика, и политика, и идеология, втягивающая в себя все «нейтральные» сферы культурной работы. Поэтому теоретическая позиция Эвальда – никак не мимикрия, не ригоризм и, тем более, не марксистское сектантство! Это — глубокая убеждённость в том, что категории философии и теории культуры изначально и по сути своей историчны, тем и участвуют в противоречивых до страсти исторических событиях. Поэтому мне особенно больно, когда наши славные, продуктивно творящие исследователи культуры, абстрагируясь от смысла и сути всех работ Эвальда, и сами, и сегодня, воспринимают отдельные проявления его исторически фундированного диалектического азарта за полит-идеологическую его ангажированность. Но вернусь к описываемым событиям.

...В тот день до того близкие друзья внешне не поссорились. А.С. Арсеньев может подтвердить и это. Но не исключаю, даже уверен в том, что Автор по отношению к своему критику навсегда сохранил стойкий хлад души: высококультурному диссиденту отвратительны даже другом произносимые: буржуазность и все прочие категории советской идеологии. Впрочем, с другой стороны, они же — категории самой истории.

Последние дни

Снова вспоминаю тот день, когда я в старом кресле Эвальда читал отрывки его рукописи о ленинской диалектике и метафизике эмпириокритиков. На мои упрёки в очень уж зубодробительной его критике Богданова он ответил не только пламенной речью о победе эмпиризма в философии и утопии

70

Богданова в устройстве нашего псевдокоммунистического общества. О ней я ранее успел рассказать. Явно смущаясь, глядя в сторону, Эвальд поведал мне и о том, что до меня его посетили два друга и дружно разругали мною прочитанное... Не буду их называть, ибо тогда сказанное ниже может показаться чем-то вроде личной мести. Но за что? За то, что они искренне ругали Эвальда? Это их право — друзья ведь 30.

Эвальд рассказал мне тогда, что они оба как-то уж очень зло набросились на него. И спросил меня как-то неуверенно: неужели они в чём-то правы? Неужели он просто не замечает в написанном тексте политической мимикрии, рождённой подсознательным страхом перед репрессиями? И еще: неужели этот текст действительно может быть именно так воспринят читателем? Меня удивил этот вопрос — обычно Эвальд спокойнее относился к подобным и, увы, нередким инвективам, ибо был уверен в том, что на мимикрию и политический подхалимаж он внутренне и по самой сути своей не способен.

В ответ я просто напомнил ему о лишь внешне воинственной смелости его «друзей», отрицающих всё ими не одобренное именно эмоционально и зло. А одобряют они лишь то, что сами говорят, а — один из них — и пишет. Но Эвальд оставался задумчивым и явно расстроенным.

Это можно понять: последние два-три года были для Эвальда особо драматическим. Нет, каких-либо внешних угроз его свободе и жизни не было. Была всё та же мелкая (а иногда крупная, скандальная) постоянная травля в Институте философии со стороны местных партайгеноссе и дирекции... Были отнюдь не личные ссоры с давними друзьями, доходившие до громких конфликтов, как, например, с Сашей Зиновьевым. (О ней тоже стоило бы рассказать подробно, да не до того мне теперь). Демонстративное игнорирование дирекцией его плановых работ продолжалось уже пять лет! А тут еще подоспел казус, инспирированный геноссе Модржинской, упоённо наводившей великий страх на всех сотрудников, к тому же убеждённых в том, что была она десантирована в группу партийных и идеологических вождей института непосредственно из КГБ.

Заварилось персональное партийное дело Ильенкова, по версии Модржинской давшего согласие в обход компетентных

71

инстанций на публикацию за рубежом своих «и без того сомнительных писаний». Судьба Даниэля и Синявского не могла не грозить и Эвальду. Крови ему это «дело» стоило не малой. Оно длилось и мучило его долго. Потом была знаменитая истории со стенгазетой института, разбор которой проходил на бюро горкома партии под руководством аж самого Гришина. Эвальд активно сотрудничал в этой газете, замечательно смелой по тем временам. Да всего и не перечислишь, что травмировало душу его! А тут еще и последнее событие, случившееся непосредственно перед трагической кончиной.

В Психологическом институте уже не первый год в первый понедельник каждого месяца проходил всемосковский теоретический семинар психологов. Руководили им В.В. Давыдов (тогда директор института), В.П. Зинченко и Н.Г. Алексеев. С докладами выступали ведущие психологи и известные философы. Назову по алфавиту лишь памятных мне докладчиков: А.С. Арсеньев, А.А. Бодалёв, А.В. Брушлинский, П.Я. Гальперин, В.В. Давыдов, В.П. Зинченко. А.Н. Леонтьев, М.К. Мамардашвили, Эльконин Д.Б... Себя, любимого, чуть не забыл. И явно забыл кого-то, более других заслуживающего памяти...

В предпоследний понедельник своей жизни на этом семинаре выступил с докладом Эвальд Ильенков. Зал, как обычно, был полон. В обсуждении его доклада принял участие и... Нет, с вашего разрешения я называть его всё же не буду. Скажу лишь, что оппонент Эвальда был в своё время его преданным другом и, как говорили мне старые сотрудники Института философии, ходил за ним как привязанный. В последние два десятилетия он и сам стал почитаемым Учителем для многих молодых философов и психологов. И, замечу, заслуженно стал им. Его неординарные и смелые идеи крушили в философии и психологии господствующий в их официально одобренных основаниях вульгарный материализм. Правда, с выходом в широкие просторы полумистических откровений. Кстати, он был одним из двух выше упомянутых мной резких критиков последней рукописи Эвальда.

В азарте пламенной речи своей он воскликнул: «Да я за один абзац Бердяева отдам весь ваш марксизьм-ленинизьм!».

72

Зал ответил ему бурей аплодисментов. Ваш покорный слуга выступил после него и постарался вернуть аудиторию в лоно серьёзного обсуждения доклада Эвальда, при этом резко критикуя поклонника Н.А. Бердяева. И хотя мне тоже аплодировали, но, видимо, свою роль я провел не очень успешно. Когда после семинара мы трое — Вася Давыдов, Эвальд и я, шли к Эвальду домой, он был не на шутку расстроен. Он виртуозно ругал нас за то, что «в психологическом институте мы окончательно упустили молодежь, не смогли основательно противопоставить философскую глубину идей Гегеля, Маркса, Л.С. Выготского ее увлечениям мистикой».

– Но ведь я же достаточно резко выступил против нашего друга! — попытался я «реабилитировать» и Васю, и себя.

– Поздно! Безнадёжно поздно! Вы же слышали, как они аплодировали этому путанику?!

Домой к себе, несмотря на давнюю договорённость и вроде бы необходимость продолжить разговор, он нас не пустил, отговорившись расстройством и усталостью.

Много раз мы договаривались с Васей после работы пойти к Эвальду. Как-то не получалось. В следующий после «семинарского» понедельник решили окончательно – сегодня будем весь вечер у Эвальда. Но и в этот раз Василий задерживался (директор – куда денешься!). Он посоветовал его не ждать: «я не задержусь, скоро приду». Но когда я подходил к подземному переходу под улицей Горького, встретил Лену, дочку Эвальда.

– Вы к нам? — спросила она, и посоветовала: — Сегодня не стоит. Он уже спит. Странный он какой-то: не работает, музыку не слушает... Никого видеть не хочет. А сейчас только шесть часов, а он вот спит.

Каюсь, я понял тогда только одно: «сегодня к нему нельзя, а я как раз тоже чертовски устал, даже хорошо, что бесполезно идти к нему. Поеду домой!». В этот день и Вася так и не смог к нему выбраться.

– Слушай! Что-то неладное с Эвальдом, — позвонил мне на следующий день Вася, — ты не знаешь что с ним? Я звоню ему — он, услышав мой голос, вешает трубку. Я еще раз — та же реакция! Надо срочно к нему ехать. Давай завтра вместе

73

пораньше — прямо к нему. Утром созвонимся.

В среду утром я позвонил Эвальду. Было занято. Позавтракал. Стал собираться, хотел позвонить Васе — звонок: Тамара Длугач, подруга, вместе на кафедре работали, но она в то время уже давно работала в Институте философии. Да и сейчас там работает.

– Слушай, ты что-либо понимаешь?! Говорят: Эвальд умер.

– Что за чушь! Мы с Васей к нему собираемся — забормотал я оглушённый, ни на секунду не веря в сказанное.

– Может и вправду выдумка, сплетня: этого не может быть, но ты узнай, а?

Хотел звонить, но что-то плоховато мне стало. Позвонила Людмила, жена. К телефону подошла Лена.

– Леночка, как папа?

– Папы нет. Трубка брошена...


1 О том, кто во мне, а здесь, тем самым, — через меня.

2 Среди них наиболее заметные: «Фантазия — главная сила души человека...» /Э.В. Ильенков: личность и творчество, М.: Языки русской культуры, 1999, с. 28-73; «Он сам — целая школа» и «Диалектика как логика рефлексивного мышления» /Избранное. М.: ИНДРИК, 2001, с. 37-63, 110-118; «Э.В. Ильенков: диалектика как логика» /Ильенковские чтения, Москва — Зеленоград, 1999, с. 85-95. И в других сборниках, изданных под титулом «Ильенковские чтения», публиковались мои статьи.

3 Вначале этот мой рассказ поневоле получится не столько о нем, сколько о себе. Что, конечно, плохо, но иначе я не могу представить вам Эвальда через себя и в себе.

4 За порогом сознания. Критический очерк фрейдизма. М.: Политиздат, 1961; соавтор — Г.И. Царегородцев, однако из четырёх глав этой книжки три главы, а также Введение и Заключение, были написаны мной, что и оговаривалось на обороте титула издательством; а затем вышла в свет и «Загадка человеческого Я» (М.: Политиздат, 1964).

5 Объясню почему. В это время я и сам был таким. Пример:

74

став по счастливому случаю преподавателем философии кафедры марксизма-ленинизма 2-го Московского государственного медицинского института (отдельных кафедр философии в то время нигде еще не было), я в первые же дни выступил на заседании кафедры с докладом о диалектике в «Логике» Гегеля. Тем ведь и «болел» тогда. Видимо, поэтому книга Эвальда показалось мне близкой настолько, что... я даже не дочитал ее до конца: всё в ней было так, как и надо быть.

6 Несчастье потому, что делать этого не умел и не умею, а неизбежный «самотёк» общих дел чаще всего им и вредил. В.С. Библер тогда тоже был сотрудником этой лаборатории, как Анатолий Арсеньев, Игорь Иванов, Саша Толстых, Саша Сурмава, Лена Иллеш, вся четвёрка слепоглухих выпускников Психологического факультета МГУ и др.

7 Ведь В.С. Библер в позорную эпоху борьбы советской интеллигенции с космополитизмом был из Института философии откомандирован – фактически сослан — как раз в Душанбе.

8 Не раз я вспоминал об этом разговоре, а однажды рассказал о нем Т.И. Ойзерману. Т.И. спросил меня: «А кто вам тогда читал лекции?». Я назвал. Т.И.: «Ну, тогда понятно — школярство!».

9 Учились мы на идеологическом факультете преимущественно по двухбалльной системе: «хорошо» и «отлично»: попы марксистского прихода (определение, данное всем нам на первой же лекции деканом факультета — проф. Гагариным) не имели права учиться на «тройки». «Четвёрка» при таком раскладе равнялась «двойке».

10 Тот, кто не читал (несчастный!) «Волшебную гору» Томаса Манна, не оценит прицельной точности моей характеристики, данной только что Мерабу Мамардашвили. Ван Пеперкорн не был блестяще образован, талантами в той или иной сфере духовного творчества отнюдь не блистал. Он привлекал к себе всех своей монументальностью, неопределимой значительностью каждого жеста, каждого слова. А когда он открывал рот для обращения urbi et orbi, то начинал речь свою не сначала и обрывал, задолго до конца. Косноязычен был, по правде говоря. Но, Бог мой, как его слушали! Демосфену с Цицероном впору

75

ему позавидовать! Было в нем, в его облике, даже в молчании его что-то такое, что делало его без каких либо видимых и мыслимых причин отличной от всех «выдающейся личностью». Личностью! Вот ведь в чём парадокс Ван Пеперкорна!

11 В его докладе, так же, как и в его знаменитых лекциях о Декарте и о Канте, было больше Мамардашвили, чем Декарта и Канта. Так это-то и здорово! В этом-то и смысл философии всей: своё прочтение классики суметь сделать классическим!

12 Свой вопрос я помню дословно, что тоже не случайно: «Не кажется ли тебе, что твоё толкование превращенных форм осмысливаемого Бытия и самой человеческой жизни вновь оставляет без какой-либо попытки решения классическую проблему неустранимого противоречия и противопоставления двух “превращенных” миров. Я имею в виду реальность объективного Бытия, эмоционально нами осмысливаемого, и реальность самой субъективной способности это Бытие осмысливать. Правильно ли я тебя понял: реальность Бытия уже потому превращенная форма, что преображена этой самой субъективностью, а сами формы, средства и способы субъективности – превращенные формы априорно исходной субъективности? Но это же говорил и старик Кант: все формы содержания нами воспринимаемого и мыслимого мира есть реализация априорных условий субъективности как таковой. Именно они, эти априорные условия продуктивным воображением превращаются в формы, способы и средства, в свою очередь превращающие вещь-в-себе в содержание мыслимого. Отсюда: чувственность (эстетика) и логика форм самодвижения мыслимого содержания есть превращенные формы априорных условий субъективности, а чувственно мыслимый (иного для нас нет) объективный мир “упаковывается” в свои не истинные, а превращенные формы. Не так ли?».

13 Теперь они — известные философы, живые и ушедший из жизни Слава Сильвестров. Хотя и окончили тогда же медицинский институт. Назову немногих: Лион Черняк (Гарвард, США), Юра Зиневич, гл. редактор журнала «Философские науки», Саша Митюшин (Израиль), Светлана Беляева — доцент кафедры философии Медицинской Академии, проф. Валентин

76

Жирнов (там же), проф. Павел Тищенко (Институт философии РАН) и... чуть ли не весь состав сектора философских проблем культуры Института Культурологии РАН и МК. Но так вышло уже благодаря школе М.Б. Туровского, чуть позже ставшего доцентом нашей кафедры.

14 И даже на Учёном совете 2-го МОЛГМИ с поддержкой моей позиции против тех, кто внушал нашей профессуре вздорную идею о диалектике как обобщении открытий в естествознании и в медицине.

15 См. мою статью «Он сам — целая школа» в упомянутой выше книге «Избранное».

16 Да и наша кафедра дышала на ладан: бесконечные комиссии министерства, райкома и даже ЦК партии добивали ее. И вскоре добили, естественно.

17 Например: Об идолах и идеалах. М.: Политиздат, 1968. (На подаренном мне экземпляре традиционная надпись: «Феликсу — Эвальд», 17.ХI.69); Диалектическая логика. Очерки истории и теории. М.: Издательство политической литературы, 1974. (Та же надпись на подаренном мне экземпляре, и дата: 19.VI.74). Эти и другие книжки, как и его статьи в сборниках, там же изданных, были те самые его труды, которые дирекция и учёный совет института философии не принимали как оплачиваемые зарплатой «плановые работы». Кстати, именно последний факт Эвальд тяжело переживал. Он отказывался от политиздатовских гонораров, заявляя редакторам его трудов: «это мои плановые работы, я за них зарплату получаю».

18 Такой просто не было; и хотя свои работы он ценил по их реальному достоинству, но именно работы, а не себя.

19 Почитайте его фронтовые письма любимой!

20 Читайте любые воспоминания А.В. Суворова о нем!

21 Когда Саша вдруг решил научиться передвигаться по городу без посторонней помощи, несмотря даже на инцидент, случившейся рядом с его домом (он вышел гулять один и был сильно избит подростками, не понявшими, что слепой – это-то видно! — еще и глухой, а Саша, будто очень уж гордый, не отвечал им). Эвальд Саше объяснил, почему невозможна для него такая самостоятельность, и услышал в ответ: «Я сам себе

77

хозяин!». Тогда в самой резкой форме Эвальд ему запретил даже думать об этом. Они поссорились. Эвальд тут же вызвал «скорую помощь»: Бонифатия Михайловича Кедрова и меня для долгих бесед с Сашей. Вместе и по отдельности мы обсуждали с Сашей все возможности его «личной свободы» (так он называл свою попытку быть одиноким путником в Москве), подводя его к простой и неизбежной мысли: такая свобода закончится для него скорой гибелью или, вдобавок к его тяжёлой судьбе, худшим — потерей подвижности. В те дни я вполне убедился в амбивалентности нежной строгости и строгой нежности Эвальда.

22 Он хотел добиться невозможного: звук на выходе должен быть абсолютно по всем параметрам равным звуку на входе.

23 Так он и любимым своим Вагнером угощал: поставит пластинку на собственноручно собранный им из деталей проигрыватель (например, Золото Рейна) — в руки клавир с подстрочным немецким текстом арий, сам – на подлокотник кресла, и ревниво следит за тем, чтобы я на такте, соответствующем звучащей музыке, переворачивал страницы... А я ведь не ноты, я текст «глазами слушаю»... Да не столь это и важно. Мне казалось тогда, что этим, вот так слитым нашим общим восприятием усиливает он творящую наши души мощь великой музыки.

24 Любимый им образ contradictio in adjecto.

25 Ильенков Э.В. Ленинская диалектика и метафизика позитивизма. М.: Политиздат, 1980, с. 62-104.

26 Правда, я никогда не видел его испуганным и даже умело скрывающим страх, что никогда не ускользает от внимания близких.

27 Прошу прощения у читателя и живых героев этого рассказа за то, что не называю всем известно славного его имени. Я привожу этот пример не с целью бередить старые раны живых участников истории и — тем более — не для вовлечения в неё сегодняшних читателей. Просто для иллюстрации как рождались в наше время (боюсь, что и теперь) крайние и, увы, политические оценки жизни и творчества честных тружеников духовной философской культуры.

28 При подготовке посмертной публикации трудов

78

замечательного учёного и великой души человека была использована именно эта его рукопись и опубликована... с заметками Эвальда на ее полях.

29 Тут достаточно вспомнить воинственную «теоретическую» и политическую (вплоть до репрессий) поддержку высшим руководством партии ее же теоретических инициатив. Это и «идейный», а затем и репрессивный, разгром «меньшевиствующего идеализма» деборинцев, поддержка лысенковской хлестаковщины с «оргвыводами» против генетиков. Не стоит забывать и «Павловскую сессию» Академии наук с последующей травлей и арестами крупных учёных-физиологов, идеологическое и практическое преследование «кибернетики — грязной служанки империализма», да и травлю того же Ильенкова как родоначальника выдуманного их идейными помощниками гносеологизма.

30 Про одного из них я могу сказать это уверенно, хотя он давно уже создал собственную «философию» и к «философии» Ильенкова относился весьма критически. Другой же — никак не может быть назван другом Эвальда, хотя и был вхож в его дом, на коем основании сам себя причислял к близким друзьям хозяина. Эвальд его не любил, более того — еле терпел. Да и не умел скрывать своей антипатии к нему. Правда, этот его гость был из тех, кто искренне не замечает отрицательного отношения к себе.

79

назад содержание вперед